Рыбки в воде


Дата публикации: 29 декабря 2018

14 января исполняется 85 лет польскому писателю Мареку Хласко (1934 — 1969).

Человеческая жизнь трагична, факт. Просто сама по себе, просто потому, что человек одинок, быстротечен и его вечно тянет в свинства — и полюбоваться красотой, одно другому всегда оказывается не помехой. И удивление всякий раз от этого является предметом литературы. Не нужны войны, «потерянные поколения», можно описывать жизнь как она есть, не разглашая тайны, и если ты хороший стилист, обладаешь чувством меры и юмора и не моралист, оʼкей.

«Красивые, двадцатилетние» Марека Хласко, мемуары («литературная автобиография»), написанные в тридцать два, а в тридцать пять он покончит с собой, звучат поколенчески, как «Прекрасные и проклятые» Фицджеральда, «Нагие и мёртвые» Нормана Мейлера, и поколенчески же там многое объясняется войной, начавшейся с оккупации Польши Германией и закончившейся оккупацией Советским Союзом. Многое, да не всё. Советская среда питательна для свинства, война вообще лучшее оправдание, но Хласко берёт их как материал, а не причину.

«Мне никогда не удавалось понять, в чём беда польской литературы. Если рассуждать логически, мало у какого ещё народа имеется столько оснований для создания хорошей литературы. У нас есть всё: куча бед, политические убийства, вечная оккупация, доносительство, нищета, отчаяние, пьянство — что ещё нужно, скажите на милость?»(1) Хласко прав, этого мало, в его рассказах сборника «Первый шаг в облаках» (вышедшего, когда ему было двадцать два, и переизданного на следующий год и через год снова, вплоть до премии Объединения польских книжных издателей в 1958-м, а потом он уехал на Запад, и переиздавать перестали) есть больше, чем чувство польское, или поколенческое: «‹…› меня называли Хемингуэем из Колюшек (2)». «То, что я начал писать, ещё когда Хемингуэй в Польше числился растлителем молодёжи и певцом атомной бомбы, и читать его книг не мог, поскольку не знал английского ‹…›, разумеется, ускользнуло от внимания наших критиков».

В целом быть Хемингуэем не западло, и тот, кто додумался до метода «айсберга», славный парень, единственно — ошибся с героем: «“По ком звонит колокол” считался пасквилем на гражданскую войну(3); после пятьдесят шестого года книгу признали блестящим образцом романтизма, Роберта Джордана — образцовым солдатом, и вообще всё пошло как надо: самый слабый роман Хемингуэя объявили самым лучшим. А там всего- то приезжает малый взрывать мосты, убивать людей и умереть как мужчина. Впутывается не задумываясь в самое страшное, что может выпасть на долю народа: в гражданскую войну. При этом Джордан не коммунист и не фашист; он просто хочет погибнуть как мужчина. А если я не хочу погибать как мужчина, тогда что? А если я хочу отойти в мир иной владельцем участка на Грохове(4), окружённым кучей детей и внуков, тогда что? Может, я не желаю носиться с винтовкой по полю и стоять с непокрытой головой перед карательным взводом — ну и что? Тем не менее именно эту книгу Хемингуэя сочли самой лучшей; и так прикончили старого Папу».

Бог ты мой, какие мерзавцы, и которого в «Красивых…», «Обращённом в Яффе» (1966) и других крупных вещах Хласко зовут так же, как писателя, его персонажи. Они не герои, как Джордан, но им больше, чем ему, идёт быть героями литературы подтекста, ни малейшего дисбаланса, они, как рыбка в мутной и грязной воде. Где у Хемингуэя в подтексте — идеалы и звонкие слова о дружбе и чести, у Хласко — глухой трагизм без оправданий. Мрачно? Да. Но тянутся, тянутся и его герои к свету и всему такому, по-своему, по-скотски, как в лучшем, заглавном рассказе «Первого шага в облаках» — о профессиональных подглядывателях жизни, высмотревших влюблённую парочку на огородах и от безнадёги набивших кавалеру морду:

«— Кончится у них теперь любовь, — сказал пан Генек.

 — По себе знаю: случись со мной такое, я бы девушку разлюбил. Он вдруг помрачнел: опять почувствовал внутри тоскливую пустоту. Огороды остались позади; они снова шли по улице.

— Нет, — сказал Хенек. — Не будут они друг друга больше любить. Со мной когда-то было похожее. И я потом эту девушку любить не смог.

— У каждого было похожее, — сказал Малишевский. — Но зачем ты ему по роже дал?

— Он меня первый ударил, — сказал Хенек. — Пивка выпить зайдём?

— Можно. Девушка-то, наверно, больше уже не придёт.

— Не придёт, наверно, — сказал пан Генек. — И за что вы её так обозвали?

— Мою девушку тоже когда-то так обозвали, — сказал Малишевский. — За что, до сих пор, ей-богу, не знаю.

— И не влюблялись больше?

— Нет, — сказал Малишевский. Помолчал и добавил с неожиданной злостью: — Оставьте вы меня, чёрт подери, в покое! Не верю я ни в какую любовь. И бабе своей

не верю. Никому не верю.

— Дурацкая история, — сказал Хенек»(5).

Ага. Впрочем, самая обычная. И знаете, в его историях нет кульминаций — кусочек течения жизни: открылось, закрылось, промелькнуло — и выхода, финала поэтому тоже нет. И не мерзавцы его герои по большому счёту — просто рыбки в воде.

Андрей Краснящих

1 «Красивые, двадцатилетние» цитируются в переводе К. Старосельской.

2 Городок в Лодзинском воеводстве.

3 В Польше и странах социализма.

4 Микрорайон в Варшаве.

5 Перевод К. Старосельской.

Так же на KharkovInform: