ТРИУМФ МЕЛОДРАМЫ


Дата публикации: 10 февраля 2017

27 февраля исполняется 105 лет английскому писателю Лоренсу Даррелу (1912–1990).

 

Любовь — попса, всегда и только попса, и с этим ничего не поделаешь, других жанров у неё не бывает. Всё, что давит на чувства, инстинкты, а не мозги, захватывает дух, вышибает слезу, плодит интригу, — всё это попса, жанр низкий и недостойный писателя. Но литература всегда шире представлений о ней, и возможностей доказать это у неё много. Вернее, одна — стиль. Жанр, утраченный в массовом искусстве, ушедший в низовое и, кажется, дискредитировавший себя навсегда, возрождается в новом стиле — и будто бы это теперь новый жанр, а не старый добрый макулатурный. Вот чем романы Даррела отличаются от Маргарет Митчелл, или Джейн Остин, или Жорж Санд? Ничем: те же романтические страсти-мордасти, любовный садизм-мазохизм, многоугольники, интриги, роковой выстрел, читано-перечитано. Да и плодовитость Даррела — более тридцати книг, шестнадцать романов, — и то, что писал он (прозу; стихи — как говорил он — для вечности) ради денег, быстро, на скорую руку, не переписывая — издать побыстрее и заработать[1], всё это укладывается в образ скорее писателя-халтурщика, безграничного в своём цинизме. Если б не стиль, фирменный дарреловский стиль. Слишком витиеватый, слишком метафоричный, слишком орнаментальный. Не ради литературы, нет — в «Жюстин» (1957), первой части лучшего его произведения «Александрийский квартет», есть: «В конце концов она указала ему угол, где её высадить, и он её высадил, попрощавшись с этакой “деревянной церемонностью”, — опасаясь, быть может, нескромного глаза какого-нибудь из собственных служащих. (Последнее есть собственное моё предположение, рождённое ощущением полной в данном случае неуместности слов “деревянный” и “церемонность”, слишком провонявших литературой.)». Литература, всё очень верно, воняет, слово — пахнет. Вот ради него-то и старается Даррел. Воняет чужими носками, в XX веке джойсовыми и прустовыми (Даррела тоже в них обвиняли), постелью, на которой только что сводили с кем-то счёты, вообще неприбранностью, затхлостью, дерьмом, литература очень быстро устаревает — и всё это запах старости, разложения. Литературу нужно изобретать каждый раз заново, искать слова. Даррел — мастер по поиску слов. Нет, правда, где и у кого вы читали такое: «Жюстин! Город на секунду разглаживает морщины, как старая черепаха, и заглядывает ей в лицо. На минуту он сбрасывает с себя заскорузлые лохмотья плоти, пока из безымянного переулка за скотобойней ползёт гнусавая синусоида дамасской любовной песни — резкие четверть тона; словно нёбо разламывают в порошок. Усталые мужчины откидывают щеколды балконных дверей и, щурясь, ступают в тускнеющий горячий свет — бледные соцветья полдней, изнурённые бессонной сиестой на уродливых кроватях, где сны свисают с кареток в изголовье, как заскорузлые бинты. Я и сам был одним из этих худосочных клерков ума и воли, гражданин Александрии» — или: «Они лежали передо мной подобно жертвам какой-то жуткой катастрофы, неловко соединённые вместе, как участники авангардного эксперимента, впервые в истории человеческой расы додумавшиеся до столь странного способа общения. Поза их, неудобная и непродуманная, казалась репетицией, первой попыткой, из которой после столетия проб и ошибок может выйти взаиморасположение тел столь же великолепное и безусловно законченное, как балетное па. И всё же я понимал: данность сия непреложна и на все времена — эта от века трагичная и унизительная поза. Отсюда взрастали причуды любви, преображённые фантазией поэтов и сумасшедших в целую философию галантных градаций. Здесь брали начало болезнь и безумие; здесь же — прообраз унылых, покинутых искрою духа лиц тех, кто давно женат, связанных, говоря фигурально, спина к спине, словно собаки, что не могут разлепиться после случки» — это, кстати, как вы поняли, о любви, впрочем, как и всё у Даррела.

Но даже не в стиле дело — знаете же, можно сесть на конька и скакать на нём, накручивая километр за километром без цели и пользы: возможно, это и есть то, что называется графомания, письмо ради письма. Но у Даррела — выстроенность, цель, маршрут. И таким маршрутом тоже никто до него не ездил, никто себе не прокладывал: повествование состоит из множества подогнанных друг к другу вплотную, без каких бы то ни было щелей, блоков, каждый начинается, как с места в карьер, словно читателю известно о том, что предшествовало ранее, но какой-нибудь блок потом действительно вернёт прошедшее, — и при этом нет ощущения фрагментарности, не дробится, рассказ плавный о плавных материях (Городе, женщине, памяти), плывёт. А чтобы увидеть, как может быть иначе, фрагментарно, дать почувствовать контраст, в конце частей — «Рабочие заметки», вот они и вправду кусочки.

Но есть и сверхмаршрут, то, что делает «Александрийский квартет» литературой — настоящей литературой, то есть чем-то новым по сравнению с. Даррел его от нас не скрывает, наоборот, хочет, чтобы видели и поняли, и правильно всё ощутили и прочитали. Во второй части «Александрийского квартета» «Бальтазаре» (1958) в «Уведомлении» говорится:

«Персонажи и ситуации этой книги, второй из четырёх, — не продолжения, но единоутробной сестры “Жюстин”, — являются полностью вымышленными, как и личность рассказчика. И опять же не в ущерб реальности Города.

Современная литература не предлагает нам какого-либо Единства, так что я обратился к науке и попытаюсь завершить мой четырёхпалубный роман, основав его форму на принципе относительности.

Три пространственные оси и одна временная — вот кухарский рецепт континуума. Четыре романа следуют этой схеме.

Итак, первые три части должны быть развёрнуты пространственно (отсюда и выражение “единоутробная сестра” вместо “продолжения”) и не связаны формой сериала. Они соединены друг с другом внахлёст, переплетены в чисто пространственном отношении. Время остановлено. Только четвёртая часть, знаменующая собой время, и станет истинным продолжением.

Субъектно-объектные отношения столь важны в теории относительности, что я попытался провести роман как через субъективный, так и через объективный модус. Третья часть, “Маунтолив”, — это откровенно натуралистический роман, в котором рассказчик “Жюстин” и “Бальтазара” становится объектом, то есть персонажем.

Это не похоже на метод Пруста или Джойса — они, на мой взгляд, иллюстрируют Бергсонову “длительность”, а не “пространство—время”.

Центральная тема всей книги — исследование современной любви.

Эти соображения звучат, быть может, нескромно или даже помпезно. Но, пожалуй, стоит поэкспериментировать, чтобы посмотреть, не сможем ли мы открыть какую-нибудь морфологическую форму, которую можно было бы приблизительно назвать “классической”, — для нашего времени. Даже если в результате получится нечто “научно-фантастическое” — в истинном смысле слова».



[1] «Мне нужно было купить ребёнку башмаки, вот я её и накатал, очень быстро. Я такие рассказы пишу за двадцать минут. ‹…› И “Таймс” просто с ума сходит по Энтробасу, предлагает писать по рассказику в месяц и обещает по сорок гиней за каждый! Я такие пишу за двадцать минут. Всего 1000 слов. Моих поклонников это совершенно выбивает из колеи: они перестают понимать, кто я на самом деле — П. Дж. Вудхаус, Джеймс Джойс или ещё что-нибудь, чёрт побери, третье» (из письма 1957 года Генри Миллеру). Перевод В. Михайлина — как и других цитируемых здесь текстов.

Текст: Андрей Краснящих

Так же на KharkovInform: